Джованни Папини (1881 – 1956)
ВИЗИТ К ФРЕЙДУ
8 мая 1934 года

Материал из ЖЖ Владимира Медведева
"Психоаналитические расследования". Дело первое - "Сообщение Папини".
Данный текст является спорным. В том смысле, что доподлинно неизвестно, о чем говорил Фрейд с Папини и говорил и вообще. Но в целом некоторые интенции заслуживают нашего аналитического внимания. Хотя бы потому, что наводят на мысль об эволюции Фрейда в аналитическом дискурсе. К тому же здесь явный намек на давно уже назревшее разделение психоанализа по двум направлениям - клинический и прикладной. Потому как клинический психоанализ имеет непосредственную задачу - психотерапия, а прикладной - метапсихологическое исследование.
А. Савченков.
P.S. Текст ниже заимствован у Владимира Медведева.

«Пару месяцев тому назад, будучи в Лондоне, я приобрел красивую мраморную статую эллинистической эпохи, которая, по мнению археологов, изображала Нарцисса. Зная, что на днях у Фрейда был день рождения – ему исполнилось 77 лет, он ведь родился 6 мая 1856 года, я послал ему эту статую в подарок с почтительным письмом, адресованным «первооткрывателю нарциссизма».
В ответ на это удачно подобранное подношение я получил приглашение от патриарха психоанализа.
Сейчас, по возвращению из его дома, я хочу сразу же записать самые главные части нашего разговора.
При встрече он показался мне усталым и немного грустным. «Празднования дней рождения, - сказал он мне, - слишком похожи на поминки и напоминают о смерти». Меня поразил его рот – полные и чувственные губы делали его похожим на сатира, что визуально проясняло его теорию либидо. И все же он явно был рад меня видеть и тепло поблагодарил за Нарцисса.
«Ваш визит для меня - большое утешение. Вы ни пациент, ни коллега, ни ученик, ни родственник! Я живу круглый год в окружении людей истеричных или одержимых навязчивостями, которые признаются мне в разного рода мерзостях, причем почти всегда одних и тех же; врачами, которые либо презирают меня, либо мне завидуют; и учениками, которые делятся на хронических попугаев и амбициозных раскольников. Наконец-то я могу с кем-то просто поговорить. Я учил других добродетели исповеди, но никогда не мог обнажить свою душу. Я написал короткую автобиографию, но больше в целях пропаганды [психоанализа], чем для чего-то еще, и если я когда-либо делал отрывочные интимные признания, то это было только в «Traumdeutung». Так что никто не знает и даже не догадывается о подлинном секрете моей работы. Вы имеете какое-нибудь представление о психоанализе?».
Я ответил, что читал несколько его книг в английском переводе и что сейчас задержался в Вене только для того, чтобы увидеться с ним.
«Все думают, - продолжил он, - что я забочусь о научном характере своей работы и что моя основная задача заключается в лечении психических заболеваний. Это ужасное недоразумение, которое преследует меня уже много лет и которое мне так и не удалось исправить. Я ученый по необходимости, а не по призванию. По своей же подлинной натуре я – художник. С самого детства моим тайным кумиром был Гёте. Я мечтал стать поэтом, желал всю жизнь посвятить написанию романов. Все мои способности - и школьные учителя признавали это - были именно такого рода, они прямо толкали меня к литературному творчеству. Но если Вы поймете, в каких условиях должна была существовала австрийская литература последней четверти XIX века, вы поймете вставшую тогда передо мною дилемму. Моя семья была небогата, а поэзия, по свидетельству даже самых знаменитых современников, приносила мало дохода или приносила его слишком поздно. Более того, я был евреем, что, очевидно, ставило меня в уязвимое положение при антисемитской по своему духу монархии. Изгнание и несчастный конец Гейне меня буквально обескуражили. И под влиянием Гёте я выбрал естественные науки. Однако же мой темперамент всегда оставался романтичным. В 1884 году, торопясь встретиться со своею невестой на пару дней раньше – она жила далеко от Вены – я не довел до конца работу с кокой, в результате чего у меня украли и славу, и выгоду от открытия кокаина в качестве анестетика.
В 1885-86 годах я жил в Париже, а в 1889 году провел некоторое время в Нанси. Это пребывание во Франции оказало на меня решающее влияние. Это было связано не столько с обучением у Шарко и Бернгейма, сколько с погружением во французскую литературную жизнь, в те дни – чрезвычайно насыщенную и бурную. Как настоящий романтик, я целые часы проводил на башнях собора Нотр-Дам, по вечерам часто посещал кафе Латинского квартала и конечно же читал все книги, наиболее обсуждаемые в те годы. Литературная борьба была в самом разгаре, символизм поднял знамя борьбы против натурализма. Малларме и Верлен набирали влияние на молодое поколение, оттесняя Флобера и Золя. Незадолго до моего приезда вышел в свет роман «À rebours» Гюисманса, и стало ясно, что этот ученик Золя перешел к декадентам. Я был во Франции, когда были опубликованы «Jadis et Naguère» Верлена, сборник стихов Малларме и «Illuminations» Рембо. Я рассказываю Вам об этом не для того, чтобы просто продемонстрировать свои культурные предпочтения; дело в том, что три литературные школы – недавно умерший романтизм; находящийся ныне под угрозой гибели натурализм; и символизм, еще и сегодня находящийся на стадии становления, – были источником вдохновения для всех моих более поздних работ.
Писатель по своим глубинным влечениям и врач в силу давления жизненных обстоятельств, я задумал превратить одну из отраслей медицины - психиатрию - в литературу. И хотя внешне я напоминаю ученого, я был и остаюсь поэтом и писателем. Психоанализ - это не что иное, как перенос моего литературного призвания в область психологии и патологии.
Естественно, что первый импульс, который привел к открытию моего метода, пришел ко мне от столь любимого мною Гёте. Вы конечно же знаете, что он написал «Вертера», чтобы освободить себя от гнета болезнетворной печали; для него литературное творчество стало целительным катарсисом. И разве в чем-то ином заключается мой метод лечения истерии, когда я рекомендую пациенту рассказывать все, что приходит ему в голову, чтобы освободить его от обсессии? Я всего лишь заставлял своих пациентов поступать так же, как и Гёте. Ведь исповедь - это и освобождение, и исцеление. Католики знали это веками, но Виктор Гюго научил меня, что поэт – это тоже священник; и таким образом я смело поставил себя на место исповедника. Первый шаг был сделан.
Вскоре я понял, что признания моих пациентов представляют собой драгоценную подборку «человеческого материала». То есть я выполнял тот же план, что и Золя [в его «Человеческой комедии»]. Только он превратил эти «материалы» в романы, а я был вынужден держать их при себе. Затем поэзия декадентов привлекла мое внимание к сходству сновидений и произведений искусства, а также – к важности языка символов. Психоанализ родился не из предложений Брейера, не из идей Ницше или Шопенгауэра, как порою говорят, а в результате научной переработки любимых мною литературных школ.
Попробую пояснить это более подробно. Романтизм возродил традиции средневековой поэзии, провозгласил примат страсти и свел всякую страсть к любви; и это натолкнуло меня на концепцию сексуальности как центрального ядра человеческой жизни. Под влиянием романтиков-натуралистов я, конечно, дал любви менее сентиментальную и мистическую интерпретацию, но все же принципы романтизма я разделяю.
Натуралисты, и прежде всего – Золя, приучили меня принимать самые отвратительные, но при этом – самые обыденные и общеизвестные стороны человеческой жизни: чувственность и похоть, скрываемые под лицемерием прекрасных манер скотского по своей природе человека. И мое открытие постыдных тайн, сокрытых в глубинах бессознательного, есть не более чем еще одно доказательство правдивости тех беспристрастных обличений, которыми наполнены книги Золя.
И, наконец, символизм научил меня двум вещам: ценности сновидений, уподобляемых поэтическим произведениям, и особой роли символов и аллюзий в искусстве, то есть в воплощенном сне. Именно тогда я начал свою великую книгу о толковании сновидений, которая раскрывает подсознание - то самое подсознание, которое является источником творческого вдохновения. Я узнал от символистов, что каждый поэт должен создать свой собственный язык, и поэтому я создал символический словарь языка снов, онейрическую идиому.
Завершая разговор о литературных источниках [психоанализа], я добавлю, что раннее изучение классических произведений - в котором я был первым в своем гимназическом классе - натолкнуло меня на мифы об Эдипе и Нарциссе. Я узнал у Платона, что вдохновение, как излияние бессознательного, является основой духовной жизни; а у Артемидора – что каждая ночная фантазия имеет свой скрытый смысл.
То, что моя «культурная ориентация» по сути своей литературна, убедительно доказывают многочисленные цитаты из Гете, Грильпарцера, Гейне и других поэтов в моих произведениях. Моя душа имеет склонность к жанру эссе, к парадоксу и драматизму, будучи далека от педантичной технической жесткости, присущей истинному ученому. Об этом неопровержимо свидетельствует и тот факт, что во всех странах, в которые проник психоанализ, его лучше понимали и применяли не врачи, а писатели и художники. Мои книги на самом деле больше похожи на игру воображения, чем на трактаты по патологии. Мои исследования повседневной жизни и остроумия на самом деле являются беллетристикой, а в «Тотеме и табу» я попробовал свои силы в жанре историческом романа. Моим изначальным и самым сильным желанием было писать настоящие романы, и у меня есть кладезь материалов из первых рук, на базе которых сотни писателей сколотили бы себе состояние. Но боюсь, что сейчас для меня уже слишком поздно.
И тем не менее, мне удалось косвенным путем обмануть судьбу на неминуемой вроде бы развилке и осуществить свою мечту: стать литератором, внешне оставаясь врачом. В каждом из великий ученых обнаруживается закваска фантазии, порождающей их творческую интуицию; но никто еще, подобно мне, не предлагал напрямую воплотить продукты вдохновение, порождаемые течениями современной литературы, в научные теории. В психоанализе вы можете найти сплавленные воедино, хотя и выраженные на научном жаргоне, три величайшие литературные школы девятнадцатого века: школу Гейне, школу Золя и школу Малларме, объединившиеся во мне под эгидой гения моего старого учителя Гёте. Эта очевидность тем не менее никем не замечена и остается тайной. И я бы не стал об этом рассказывать, если бы у Вас не возникла замечательная идея подарить мне статую Нарцисса».
Тут разговор изменился, и мы заговорили об Америке, Кейзерлинге и привычках венских дам. Но самое главное в нашей беседе, что достойно быть запечатленным в памяти, - это то, что я уже тут записал.
Провожая меня к выходу, Фрейд попросил меня молчать о его признаниях: «К счастью, вы не писатель и не журналист, так что я уверен, что вы не раскроете моей тайны».
Я успокоил его, и сделал это совершенно искренне; так что эти мои заметки не предназначены для печати».
Made on
Tilda